МАМА (Стихи, цитаты, открытки)

63

61

Меня – из рук заботливых и чистых,
Забыв про сон, про ход привычный дней,
Вскормила ты с любовью бескорыстной
От колыбели крохотной моей.

Я резво рос. Во всём ли так как надо?
Крепилась ты, надежды свет храня…
Я на земле не знал другого взгляда,
Что столь желанно принимал меня.

Но, ставши взрослым, занят сам собою,
К тебе, мой ангел, духом остывал.
О самой близкой, посланной судьбою,
В кругу забот лишь мельком вспоминал.

Прости же мне, что в трудный день ненастный
Я был далёк и твой не ведал страх;
Что ты ждала так долго, так напрасно
Слова сыновней ласки на устах.

Прости, что жил, столь редко утешая,
Моих ошибок в сердце не храни.
Прости меня…
За всё прости, родная,
И пред Творцом в молитвах помяни.

Как счастлив я, что в мире сем, мятежном,
Познал тебя от жизненных дверей
Той – самой доброй, искренней и нежной –
Любимой самой матерью моей.

Протоиерей Алексий Зайцев

Отрывок из фильма «Мамы»

Ты цени мать. Она у тебя одна. Потом жалеть будешь.

РАЗГОВОР О МАМЕ
От чистого сердца,
Простыми словами
Давайте, друзья,
Потолкуем о маме.

Мы любим её,
Как хорошего друга,
За то, что у нас
С нею всё сообща.

За то, что, когда
Нам приходиться туго,
Мы можем всплакнуть
У родного плеча.

Мы любим её и за то,
Что порою
Становятся строже
В морщинках глаза,

Но стоит с повинной
Прийти головою —
Исчезнут морщинки,
Умчится гроза.

За то, что всегда
Без утайки и прямо
Мы можем доверить
Ей сердце своё.

И просто за то,
Что она — наша мама,
Мы крепко и нежно
Любим её.

Н.Саконская


Светлана Батурская

Она в автомобильной катастрофе
Розбилась в цвете юных лет.
Лежит в больнице, заострился профиль,
Во взоре гаснет жизни свет.

В халатах белых, неволнуясь очень
Врачи шептали тихо в стороне:
«Она наверно не протянет ночи».
Её же слух паймал тот шопот в тишине.

Пришлите мать, сказала строго,
Велите ей, сейчас ко мне прийти.
И мать вошла и стала у порога
Как бы боялась ближе подойти.

Стань здесь поближе, мать, Я УМИРАЮ
Меня ты петь учила, танцевать,
Я на рояле хорошо играю.
Но вот теперь мне нужно умирать.

Душа моя скорбит, душа моя томится
Уж скоро я уйду от сей земли
О ,мама ты меня учила веселиться
Но это все сегодня позади.

Теперь меня один вопрос волнует —
Что ждёт меня за гробом впереди?
Иль может скажешь — ничего не будет.
О, нет, я чувствую — есть вечность впереди!

Мне срашно, мать — о Боге я не знаю.
Скажи! Ответь! Как вечность мне встречать?
Учила жить и петь, но вот я умираю —
А ты не научила умирать.

Мы прославляем Матерей так много,
Но только мать, что в сердце носит Бога
Детей научит жить и умирать.

Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.

Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.

Ничего, радная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.

Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.

Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.

Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, –
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.

Так забудь же про свою тревогу,
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.

Есенин Сергей Александрович

АНГЕЛ

Говорил не рожденный малыш:
“Я боюсь приходить в этот мир…
Столько здесь неприветливых, злых
Глаз колючих, усмешек чужих…

Я замерзну, я там заблужусь,
Я промокну под сильным дождем…
Ну к кому я тихонько прижмусь?
С кем оставшись, побуду вдвоем?…”

Отвечал ему тихо Господь:
“Не печалься, малыш, не грусти…
Ангел добрый, он будет с тобой
Пока будешь мужать и расти…

Будет он тебя нежить, качать,
Наклонясь, колыбельные петь.
Будет крепко к груди прижимать,
Будет крыльями бережно греть.

Первый зуб, первый шаг видеть твой.
И ладошкой слезинки стирать.
А в болезни, склонясь над тобой,
Жар губами со лба убирать…

И когда, начиная взрослеть,
Ты дорогу отыщешь свою.
Ангел будет вослед лишь смотреть,
Повторяя молитву свою…

Как же Ангела имя? – Скажи…
Как его мне средь тысяч узнать?
Это вовсе не важно, малыш…
Мамой будешь, ты Ангела звать.

Неблагодарный сын хуже чужого: это преступник, ибо сын не имеет права быть равнодушным к матери.
Ги де Мопассан

Быть мамой – не просто работа,
Быть мамой – не просто мечта…
Стать самой родной для кого-то
Доверил мне Бог неспроста…

И я приняла как награду
Бесценный подарок с небес.
И маме для счастья ненадо
Ни шуб, ни колец, ни чудес…

Ведь самое главное чудо –
Ребёнок, рождённый на свет…
Игрушки, зверюшки повсюду
И Счастье смеётся в ответ…

Быть мамой – не лёгкое дело,
Но в женщине каждой – талант
Пройти жизни практику смело
И вырастить свой Бриллиант…

Прекрасней весенних рассветов –
Улыбка доверчивых глаз…
Любви настоящей примета –
Ребёнок, рождённый у вас…

Быть мамой – вот счастье земное!
Все беды бегут за порог,
Когда засыпает со мною,
Прижавшись щекою, сынок…

Оближу я твой мобильник,
Напущю слюны в поильник
Ты ругать меня не будешь
Потому, что сильно любишь!

Поползу шкафы открою,
Языком полы помою.
Нет причин ругать меня
Ты же мамочка моя!

Три часа стою в кровати
И не хочется мне спать
Ну, а ты меня качаешь
Тихо песню напеваешь!

Я смешаю гречку с манкой
И открою краски банку.
Ох достанется же мне
За пейзажи на стене!

Первый смех моё агу,
Ладушки и первый зуб.
Никогда ты не забудешь
Потому что сильно любишь!

Я пока не говорю,
Только слоги повторю
Ну а вырасту скажу!
Мама, я тебя люблю!

Всё то, что в жизни происходит с нами,
Мы как-то странно делим пополам:
Если радость — празднуем с друзьями,
А с бедой приходим к матерям…
Заняты работой и делами
День за днем в потоке суеты
Мы не часто думаем о маме,
Слишком редко дарим ей цветы…
И свои болезни носим к маме,
И обиды к ней идем делить,
И морщинки ей рисуем сами,
Позабыв прощенья попросить…
Мы так редко маму обнимаем,
Разучились маму целовать,
Позвонить порою забываем,
Некогда письмишко написать…
Ну а мама все равно нас любит,
Чтобы не случилось — не предаст,
Всё простит, обиды все забудет,
Руку, душу, сердце — все отдаст!
И когда от мамы уезжаешь,
Отогревшись у ее любви,
Ты шепни: «Прости за всё, родная,
И, прошу, подольше поживи!»

***

Мама моя

В розовом царстве далекого детства
Помню твое материнское сердце.
Сердце большое такое, надежное,
Жизнь без тебя была б невозможною,
Мама моя!

Стала я старше, и ты стала ближе.
Образ прекрасный любовью насыщен.
Этой любовью к тебе я привязана,
Каждой ресничкой тебе я обязана,
Мама моя!

Много словами ты нас не учила,
Добрым примером, заботой растила.
Путь твой, как подвиг, — весь мужеством светится,
Он мне помог с моим Господом встретиться,
Мама моя!

Ангел бессменный! Теперь вся седая,
Ты на коленях о детях взываешь,
Нас, уже взрослых, ты в сердце по-прежнему
Держишь, как крошечек, бережно-бережно,
Мама моя!

Нет, за такую любовь невозможно
Ни заплатить, ни воздать подороже,
Эта любовь — материнскою значится.
Знаю: мой долг никогда не оплатится.

Лидия Львовна Жидкова

***

Нелёгкий труд детей рожать, растить, стирать пелёнки.
Пусть будет героиней мать для каждого ребёнка!
Пускай хранит Мария-мать всех женщин на планете.
И не устанут мамам дети повторять:
Ты лучшая мамулечка на свете!

***

Любите маму, маленькие дети,
Ведь без неё так трудно жить на свете,
Её внимание и, ласку и заботу,
Вам не заменит посторонний кто-то.
Любите маму, юные подростки
Она — ваш ствол, а вы — её отростки,
Одна она, лишь любящая мама,
Поймет всегда вас — чад её упрямых.
И дети взрослые, всегда любите маму,
На нежные слова ей не скупитесь,
Дорога к ней — сродни дороге к Храму,
И в дом, входя, ей в ноги поклонитесь.
Идут года, стареет наша мама,
Что, вдруг, её не станет — мы не верим,
Но вот, однажды, поздно или рано,
Она уйдет, закрыв неслышно двери.
Любите маму, взрослые и дети,
Родней её — нет никого на свете!

***

За сердце полное любви,
За руки добрые твои,
За твои слезы и за смех —
Спасибо, мамочка, тебе!

За утешенье в трудный час,
За то, что молишься о нас,
Я то и дело, говорю:
Благодарю, благодарю!

За то, что выходными днями
На кухне пахнет пирогами
Мы всей семьею их едим
И мамочку благодарим.

И очень нравится мне, мама,
Когда ты мне читаешь на ночь.
Тогда, шепчу я, засыпая:
Спасибо, мама, дорогая…

За то, что ты на все вопросы
Всегда ответ находишь просто
Я больше всех тебя люблю
И от души — благодарю!

А если я без настроенья,
Ты все поймешь, без объясненья.
Обнимешь — и умчалось горе.
Спасибо, мамочка, большое.

Спасибо, мама, за тепло,
Что в доме чисто и светло,
Что все ты делаешь красиво.
Спасибо, мамочка, спасибо!

Как хорошо, что у меня
Не чья-то мама, а моя.
И я за мамочку мою
Всегда Христа благодарю!

***

НЕ ОСТАВЯЙТЕ МАТЕРЕЙ ОДНИХ

Не оставляйте матерей одних…
Они от одиночества стареют.
Среди забот, влюбленности и книг
Не забывайте с ними, быть добрее.

Им Нежность Ваша – это целый мир.
Им дорога любая Ваша малость.
Попробуйте представить, хоть на миг
Вы в молодости, собственную старость…

Когда ни писем от детей, ни встреч.
И самый близкий друг Вам – телевизор…
Чтоб маму в этой жизни, поберечь —
Неужто, нужны просьбы или визы?!…

Меж вами ни границ и не морей.
Всего – то надо сесть в трамвай иль поезд.
Не оставляйте в прошлом матерей,
Возьмите их, в грядущее с собою …

***

Сына мать качала баюшки — баю,
Вырастешь сыночек, вспомнишь мать свою.
Ночь уже проходит и встает заря,
Мать качала сына, думала не зря.

Все плохие мысли от себя гнала,
И с какою гордостью в первый класс вела.
Годы пролетели — вниз с горы рекой,
В жизни у мальчишки первый выпускной.

Далее учеба в городе большом,
А потом сыночек в армию ушел.
Мать переживала, ночи не спала,
Каждую копейку сыну берегла.

Господа просила все слова, как стон,
О здоровье сына у святых икон.
Свадьба отшумела. » Дым стоял столбом».
И сынок покинул старый отчий дом.

Жизнь его кружила в каруселе дней.
Не звонит, ни пишет матери своей.
А она все плачет сидя у окна,
Серенькая кошка, да она одна.

И душа рыдает и под сердцем жжет,
Что же он не едет, внуков не везет.
Все у сына в общем в жизни хорошо,
Жизнь свою устроил сам себя нашел.

Для семьи трудился, не жалея сил.
А о ней не вспомнил, а о ней забыл.
И никак до сына что-то не дойдет,
Что молитвой матери он вот так живет.

Плачет сын у гроба. .. «Мамочка прости !»
Ношу эту тяжкую до конца нести.
Помнить о родителях, жизненный закон.
Он об этом вспомнил после похорон,

На глаза попались в тайном уголке,
Сбереженья мамы в носовом платке.
Рядышко записка: «Я тебя ждала,
здесь насобирала, что сынок смогла .»

Плакал над деньгами сам себя кляня,
Он такие деньги делал за полдня.
И душа рыдает и прощенья нет,
Мать их собирала ровно десять лет.

***

Скандалов, как огня, она боится,
Усталая… стареющая мать…
Ссутулившись, всегда на помощь мчится,
Готова и встречать, и провожать.
Её опека просто раздражает,
Её расспросы лишние порой…
Её невольно внуки обижают,
И дети повторяют: «Дверь закрой!…»
И всем она участием мешает,
Ложится поздно и встаёт чуть свет.
Хлопочет, суетится, всё решает,
Пытается всё время дать совет.
Навязывает в пост свои рецепты,
То вдруг не так стирает «автомат»!
То переложит книги и конспекты,
То реплики вставляет невпопад…
Тревожится, когда приходят поздно,
О Боге затевает разговор!
И Библию листает так серьёзно,
И в церковь ходит с некоторых пор…

Но день настал… и в доме стало пусто…
Её тогда в больницу увезли…
Друг другу все в глаза смотрели грустно,
Когда бросали в яму горсть земли…
И каждый раз, когда не успевали
Перед работой чай себе согреть…
Невольно о старушке вспоминали,
Которую у них украла смерть…
Её расспросов всем недоставало!
И телефон предательски молчал…
И так её опеки не хватало…
И больше никого никто не ждал…
Все помнят, как крестила у порога,
Ходила воду в храме освятить…
И счастье для своих детей у Бога —
Так лишь она умела попросить!…
И, кажется… была б она живая,
Хватило б для неё и слов, и чувств…
Как жаль, что понимаем лишь теряя,
Что мир без МАМ и ХОЛОДЕН, и ПУСТ…

Зарема Мирзоева

***

Мама, прости, что так редко звоню;
Мам, извини, что порой огрызаюсь.
Быт и работа. Я так устаю…
Мам, я в тебе всё сильнее нуждаюсь.

Мама… Родная… Ну как ты там, а?
Мне вот сегодня особенно грустно.
Утром кошмарно болит голова…
Мам, без тебя всё сложнее. И пусто.

Мам, может быть, мне приехать — помочь?
Я так скучаю, что сердце — в клочья…
Пусть я — не самая лучшая дочь,
Но, я люблю тебя. Очень-очень.

***

Что-то странное случилось!
Что-то с мамой приключилось!
У неё растёт живот
Словно мама бегемот!

Может мама заболела?
Может даже, что-то съела!
И случился с ней конфуз:
Пузо стало как арбуз!

Удивлению нет предела:
Мама ест кусочки мела
А конфету с леденцом
Заедает огурцом

Почему счастливый папа!
Разве звать врача не надо?
Не успеем даже охнуть:
Мама может громко лопнуть!

Но смеётся вся родня
И не слушает меня
Говорят, мол: день придёт
Всё само собой пройдёт!

Неужели! «Как всё просто!»
СКОРО БУДЕТ СЛИШКОМ ПОЗДНО!
Посмотрите на живот
Кто-то там уже живёт!

Константин Паустовский

Телеграмма

Октябрь был на редкость холодный, ненастный. Тесовые крыши почернели.

Спутанная трава в саду полегла, и все доцветал и никак не мог доцвесть и осыпаться один только маленький подсолнечник у забора.

Над лугами тащились из-за реки, цеплялись за облетевшие ветлы рыхлые тучи. Из них назойливо сыпался дождь.

По дорогам уже нельзя было ни пройти, ни проехать, и пастухи пере, стали гонять в луга стадо.

Пастуший рожок затих до весны. Катерине Петровне стало еще труднее вставать по утрам и видеть все то же: комнаты, где застоялся горький запах нетопленных печей, пыльный «Вестник Европы», пожелтевшие чашки на столе, давно не чищенный самовар и картины на стенах. Может быть, в комнатах было слишком сумрачно, а в глазах Катерины Петровны уже появилась темная вода, или, может быть, картины потускнели от времени, но на них ничего нельзя было разобрать. Катерина Петровна только по памяти знала, что вот эта – портрет ее отца, а вот эта – маленькая, в золотой раме – подарок Крамского, эскиз к его «Неизвестной». Катерина Петровна доживала свой век в старом доме, построенном ее отцом – известным художником.

В старости художник вернулся из Петербурга в свое родное село, жил на покое и занимался садом. Писать он уже не мог: дрожала рука, да и зрение ослабло, часто болели глаза.

Дом был, как говорила Катерина Петровна, «мемориальный». Он находился под охраной областного музея. Но что будет с этим домом, когда умрет она, последняя его обитательница, Катерина Петровна не знала. А в селе – называлось оно Заборье – никого не было, с кем бы можно было поговорить о картинах, о петербургской жизни, о том лете, когда Катерина Петровна жила с отцом в Париже и видела похороны Виктора Гюго.

Не расскажешь же об этом Манюшке, дочери соседа, колхозного сапожника, – девчонке, прибегавшей каждый день, чтобы принести воды из колодца, подмести полы, поставить самовар.

Катерина Петровна дарила Манюшке за услуги сморщенные перчатки, страусовые перья, стеклярусную черную шляпу.

– На что это мне? – хрипло спрашивала Манюшка и шмыгала носом. – Тряпичница я, что ли?

– А ты продай, милая, – шептала Катерина Петровна. Вот уже год, как она ослабела и не могла говорить громко. – Ты продай.

– Сдам в утиль, – решала Манюшка, забирала все и уходила.

Изредка заходил сторож при пожарном сарае – Тихон, тощий, рыжий. Он еще помнил, как отец Катерины Петровны приезжал из Петербурга, строил дом, заводил усадьбу.

Тихон был тогда мальчишкой, но почтение к старому художнику сберег на всю жизнь. Глядя на его картины, он громко вздыхал:

– Работа натуральная!

Тихон хлопотал часто без толку, от жалости, но все же помогал по хозяйству: рубил в саду засохшие деревья, пилил их, колол на дрова. И каждый раз, уходя, останавливался в дверях и спрашивал:

– Не слышно, Катерина Петровна, Настя пишет чего или нет?

Катерина Петровна молчала, сидя на диване – сгорбленная, маленькая, – и всё перебирала какие-то бумажки в рыжем кожаном ридикюле. Тихон долго сморкался, топтался у порога.

– Ну что ж, – говорил он, не дождавшись ответа. – Я, пожалуй, пойду, Катерина Петровна.

– Иди, Тиша, – шептала Катерина Петровна. – Иди, бог с тобой!

Он выходил, осторожно прикрыв дверь, а Катерина Петровна начинала тихонько плакать. Ветер свистел за окнами в голых ветвях, сбивал последние листья. Керосиновый ночник вздрагивал на столе. Он был, казалось, единственным живым существом в покинутом доме, – без этого слабого огня Катерина Петровна и не знала бы, как дожить до утра.

Ночи были уже долгие, тяжелые, как бессонница. Рассвет все больше медлил, все запаздывал и нехотя сочился в немытые окна, где между рам еще с прошлого года лежали поверх ваты когда-то желтые осенние, а теперь истлевшие и черные листья.

Настя, дочь Катерины Петровны и единственный родной человек, жила далеко, в Ленинграде. Последний раз она приезжала три года назад.

Катерина Петровна знала, что Насте теперь не до нее, старухи. У них, у молодых, свои дела, свои непонятные интересы, свое счастье. Лучше не мешать. Поэтому Катерина Петровна очень редко писала Насте, но думала о ней все дни, сидя на краешке продавленного дивана так тихо, что мышь, обманутая тишиной, выбегала из-за печки, становилась на задние лапки и долго, поводя носом, нюхала застоявшийся воздух.

Писем от Насти тоже не было, но раз в два-три месяца веселый молодой почтарь Василий приносил Катерине Петровне перевод на двести рублей. Он осторожно придерживал Кате.рину Петровну за руку, когда она расписывалась, чтобы не расписалась там, где не надо.

Василий уходил, а Катерина Петровна сидела, растерянная, с деньгами в руках. Потом она надевала очки и перечитывала несколько слов на почтовом переводе. Слова были все одни и те же: столько дел, что нет времени не то что приехать, а даже написать настоящее письмо.

Катерина Петровна осторожно перебирала пухлые бумажки. От старости она забывала, что деньги эти вовсе не те, какие были в руках у Насти, и ей казалось, что от денег пахнет Настиными духами.

Как-то, в конце октября, ночью, кто-то долго стучал в заколоченную уже несколько лет калитку в глубине сада.

Катерина Петровна забеспокоилась, долго обвязывала голову теплым платком, надела старый салоп, впервые за этот год вышла из дому. Шла она медленно, ощупью. От холодного воздуха разболелась голова. Позабытые звезды пронзительно смотрели на землю. Палые листья мешали идти.

Около калитки Катерина Петровна тихо спросила:

– Кто стучит?

Но за забором никто не ответил.

– Должно быть, почудилось, – сказала Катерина Петровна и побрела назад.

Она задохнулась, остановилась у старого дерева, взялась рукой за холодную, мокрую ветку и узнала: это был клен. Его она посадила давно, еще девушкой-хохотушкой, а сейчас он стоял облетевший, озябший, ему некуда было уйти от этой бесприютной, ветреной ночи.

Катерина Петровна пожалела клен, потрогала шершавый ствол, побрела в дом и в ту же ночь написала Насте письмо.

«Ненаглядная моя, – писала Катерина Петровна. – Зиму эту я не переживу. Приезжай хоть на день. Дай поглядеть на тебя, подержать твои руки. Стара я стала и слаба до того, что тяжело мне не то что ходить, а даже сидеть и лежать, – смерть забыла ко мне дорогу. Сад сохнет – совсем уж не тот, – да я его и не вижу. Нынче осень плохая. Так тяжело; вся жизнь, кажется, не была такая длинная, как одна эта осень».

Манюшка, шмыгая носом, отнесла это письмо на почту, долго засовывала его в почтовый ящик и заглядывала внутрь, – что там? Но внутри ничего не было видно – одна жестяная пустота.

Настя работала секретарем в Союзе художников. Работ«было много, Устройство выставок, конкурсов – все это проходило через ее руки.

Письмо от Катерины Петровны Настя получила на службе. Она спрятала его в сумочку, не читая, – решила прочесть после работы. Письма Катерины Петровны вызывали у Насти вздох облегчения: раз мать пишет – значит, жива. Но вместе с тем от них начиналось глухое беспокойство, будто каждое письмо было безмолвным укором.

После работы Насте надо было пойти в мастерскую молодого скульптора Тимофеева, посмотреть, как он живет, чтобы доложить об этом правлению Союза. Тимофеев жаловался на холод в мастерской и вообще на то, что его затирают и не дают развернуться.

На одной из площадок Настя достала зеркальце, напудрилась и усмехнулась, – сейчас она нравилась самой себе. Художники звали ее Сольвейг за русые волосы и большие холодные глаза.

Открыл сам Тимофеев – маленький, решительный, злой. Он был в пальто. Шею он замотал огромным шарфом, а на его ногах Настя заметила дамские фетровые боты.

– Не раздевайтесь, – буркнул Тимофеев. – А то замерзнете. Прошу!

Он провел Настю по темному коридору, поднялся вверх на несколько ступеней и открыл узкую дверь в мастерскую.

Из мастерской пахнуло чадом. На полу около бочки с мокрой глиной горела керосинка. На станках стояли скульптуры, закрытые сырыми тряпками. За широким окном косо летел снег, заносил туманом Неву, таял в ее темной воде. Ветер посвистывал в рамках и шевелил на полу старые газеты.

– Боже мой, какой холод! – сказала Настя, и ей показалось, что в мастерской еще холоднее от белых мраморных барельефов, в беспорядке развешанных по стенам.

– Вот, полюбуйтесь! – сказал Тимофеев, пододвигая Насте испачканное глиной кресло. – Непонятно, как я еще не издох в этой берлоге. А у Першина в мастерской от калориферов дует теплом, как из Сахары.

– Вы не любите Першина? – осторожно спросила Настя.

– Выскочка! – сердито сказал Тимофеев. – Ремесленник! У его фигур не плечи, а вешалки для пальто. Его колхозница – каменная баба в подоткнутом фартуке. Его рабочий похож на неандертальского человека. Лепит деревянной лопатой. А хитер, милая моя, хитер, как кардинал!

– Покажите мне вашего Гоголя, – попросила Настя, чтобы переменить разговор.

– Перейдите! – угрюмо приказал скульптор. – Да нет, не туда! Вон в тот угол. Так!

Он снял с одной из фигур мокрые тряпки, придирчиво осмотрел ее со всех сторон, присел на корточки около керосинки, грея руки, и сказал:

– Ну вот он, Николай Васильевич! Теперь прошу!

Настя вздрогнула. Насмешливо, зная ее насквозь, смотрел на нее остроносый сутулый человек. Настя видела, как на его виске бьется тонкая склеротическая жилка.

«А письмо-то в сумочке нераспечатанное, – казалось, говорили сверлящие гоголевские глаза. – Эх ты, сорока!»

– Ну что? – опросил Тимофеев. – Серьезный дядя, да?

– Замечательно! – с трудом ответила Настя. – Это действительно превосходно.

Тимофеев горько засмеялся.

– Превосходно, – повторил он. – Все говорят: превосходно. И Першин, и Матьящ, и всякие знатоки из всяких комитетов. А толку что? Здесь – превосходно, а там, где решается моя судьба как скульптора, там тот же Першин только неопределенно хмыкнет – и готово. А Першин хмыкнул – значит, конец!… Ночи не спишь! – крикнул Тимофеев и забегал по мастерской, топая ботами. – Ревматизм в руках от мокрой глины. Три года читаешь каждое слово о Гоголе. Свиные рыла снятся!

Тимофеев поднял со стола груду книг, потряс ими в воздухе и с силой швырнул обратно. Со стола полетела гипсовая пыль.

– Это все о Гоголе! – сказал он и вдруг успокоился. – Что? Я, кажется, вас напугал? Простите, милая, но, ей-богу, я готов драться.

– Ну что ж, будем драться вместе, – сказал Настя и встала.

Тимофеев крепко пожал ей руку, и она ушла с твердым решением вырвать во что бы то ни стало этого талантливого человека из безвестности.

Настя вернулась в Союз художников, прошла к председателю и долго говорила с ним, горячилась, доказывала, что нужно сейчас же устроить выставку работ Тимофеева. Председатель постукивал карандашом по столу, что-то долго прикидывал и в конце концов согласился.

Настя вернулась домой, в свою старинную комнату на Мойке, с лепным золоченым потолком, и только там прочла письмо Катерины Петровны.

– Куда там сейчас ехать! – сказала она и встала, – Разве отсюда вырвешься!

Она подумала о переполненных поездах, пересадке на узкоколейку, тряской телеге, засохшем саде, неизбежных материнских слезах, о тягучей, ничем не скрашенной скуке сельских дней – и положила письмо в ящик письменного стола.

Две недели Настя возилась с устройством выставки Тимофеева.

Несколько раз за это время она ссорилась и мирилась с неуживчивым скульптором. Тимофеев отправлял на выставку свои работы с таким видом, будто обрекал их на уничтожение.

– Ни черта у вас не получится, дорогая моя, – со злорадством говорил он Насте, будто она устраивала не его, а свою выставку. – Зря я только трачу время, честное слово.

Настя сначала приходила в отчаяние и обижалась, пока не поняла, что все эти капризы от уязвленной гордости, что они наигранны и в глубине души Тимофеев очень рад своей будущей выставке.

Выставка открылась вечером. Тимофеев злился и говорил, что нельзя смотреть скульптуру при электричестве.

– Мертвый свет! – ворчал он. – Убийственная скука! Керосин и то лучше.

– Какой же свет вам нужен, невозможный вы тип? – вспылила Настя.

– Свечи нужны! Свечи! – страдальчески закричал Тимофеев. – Как же можно Гоголя ставить под электрическую лампу. Абсурд!

Нa открытии были скульпторы, художники. Непосвященный, услышав разговоры скульпторов, не всегда мог бы догадаться, хвалят ли они работы Тимофеева или ругают. Но Тимофеев понимал, что выставка удалась.

Седой вспыльчивый художник подошел к Насте и похлопал ее по руке:

– Благодарю. Слышал, что это вы извлекли Тимофеева на свет божий. Прекрасно сделали. А то у нас, знаете ли, много болтающих о внимании к художнику, о заботе и чуткости, а как дойдет до дела, так натыкаешься на пустые глаза. Еще раз благодарю!

Началось обсуждение. Говорили много, хвалили, горячились, и мысль, брошенная старым художником о внимании к человеку, к молодому незаслуженно забытому скульптору, повторялась в каждой речи.

Тимофеев сидел нахохлившись, рассматривал паркет, но все же искоса поглядывал на выступающих, не зная, можно ли им верить или пока еще рано.

В дверях появилась курьерша из Союза – добрая и бестолковая Даша. Она делала Насте какие-то знаки. Настя подошла к ней, и Даша, ухмыляясь, подала ей телеграмму.

Настя вернулась на свое место, незаметно вскрыла телеграмму, прочла и ничего не поняла:

«Катя помирает. Тихон».

«Какая Катя? – растерянно подумала Настя. – Какой Тихон? Должно бить, это не мне».

Она посмотрела на адрес: нет, телеграмма была ей. Тогда только она заметила тонкие печатные буквы на бумажной ленте: «Заборье».

Настя скомкала телеграмму и нахмурилась. Выступал Перший.

– В наши дни, – говорил он, покачиваясь и придерживая очки, – забота о человеке становится той прекрасной реальностью, которая помогает нам расти и работать. Я счастлив отметить в нашей среде, в среде скульпторов и художников, проявление этой заботы. Я говорю о выставке работ товарища Тимофеева. Этой выставкой мы целиком обязаны – да не в обиду будет сказано нашему руководству – одной из рядовых сотрудниц Союза, нашей милой Анастасии Семеновне.

Перший поклонился Насте, и все зааплодировали. Аплодировали долго. Настя смутилась до слез.

Кто-то тронул ее сзади за руку. Это был старый вспыльчивый художник.

– Что? – спросил он шепотом и показал глазами на скомканную в руке Насти телеграмму. – Ничего неприятного?

– Нет, – ответила Настя. – Это так… От одной знакомой…

– Ага! – пробормотал старик и снова стал слушать Першина.

Все смотрели на Першина, но чей-то взгляд, тяжелый и пронзительный, Настя все время чувствовала на себе и боялась поднять голову. «Кто бы это мог быть? – подумала она. – Неужели кто-нибудь догадался? Как глупо. Опять расходились нервы».

Она с усилием подняла глаза и тотчас отвела их: Гоголь смотрел на нее, усмехаясь. На его виске как будто тяжело билась тонкая склеротическая жилка. Насте показалось, что Гоголь тихо сказал сквозь стиснутые зубы: – «Эх, ты!»

Настя быстро встала, вышла, торопливо оделась внизу и выбежала на улицу.

Валил водянистый снег. На Исаакиевском соборе выступила серая изморозь. Хмурое небо все ниже опускалось на город, на Настю, на Неву.

«Ненаглядная моя, – вспомнила Настя недавнее письмо. – Ненаглядная!»

Настя села на скамейку в сквере около Адмиралтейства и горько заплакала. Снег таял на лице, смешивался со слезами.

Настя вздрогнула от холода и вдруг поняла, что никто ее так не любил, как эта дряхлая, брошенная всеми старушка, там, в скучном Заборье.

«Поздно! Маму я уже не увижу», – сказала она про себя и вспомнила, что за последний год она впервые произнесла это детское милое слово – «мама».

Она вскочила, быстро пошла против снега, хлеставшего в лицо.

«Что ж что, мама? Что? – думала она, ничего не видя. – Мама! Как же это могло так случиться? Ведь никого же у меня в жизни нет. Нет и не будет роднее. Лишь бы успеть, лишь бы она увидела меня, лишь бы простила».

Настя вышла на Невский проспект, к городской станции железных дорог.

Она опоздала. Билетов уже не было.

Настя стояла около кассы, губы у нее дрожали, она не могла говорить, чувствуя, что от первого же сказанного слова она расплачется навзрыд.

Пожилая кассирша в очках выглянула в окошко.

– Что с вами, гражданка? – недовольно спросила она.

– Ничего, – ответила Настя. – У меня мама… Настя повернулась и быстро пошла к выходу.

– Куда вы? – крикнула кассирша. – Сразу надо было сказать. Подождите минутку.

В тот же вечер Настя уехала. Всю дорогу ей казалось, что «Красная стрела» едва тащится, тогда как поезд стремительно мчался сквозь ночные леса, обдавая их паром и оглашая протяжным предостерегающим криком.

…Тихон пришел на почту, пошептался с почтарем Василием, взял у него телеграфный бланк, повертел его и долго, вытирая рукавом усы, что-то писал на бланке корявыми буквами. Потом осторожно сложил бланк, засунул в шапку и поплелся к Катерине Петровне.

Катерина Петровна не вставала уже десятый день. Ничего не болело, но обморочная слабость давила на грудь, на голову, на ноги, и трудно было вздохнуть.

Манюшка шестые сутки не отходила от Катерины Петровны. Ночью она, не раздеваясь, спала на продавленном диване. Иногда Манюшке казалось, что Катерина Петровна уже не дышит. Тогда она начинала испуганно хныкать и звала: живая?

Катерина Петровна шевелила рукой под одеялом, и Манюшка успокаивалась.

В комнатах с самого утра стояла по углам ноябрьская темнота, но было тепло. Манюшка топила печку. Когда веселый огонь освещал бревенчатые стены, Катерина Петровна осторожно вздыхала – от огня комната делалась уютной, обжитой, какой она была давным-давно, еще при Насте. Катерина Петровна закрывала глаза, и из них выкатывалась и скользила по желтому виску, запутывалась в седых волосах одна-единственная слезинка.

Пришел Тихон. Он кашлял, сморкался и, видимо, был взволнован.

– Что, Тиша? – бессильно спросила Катерина Петровна.

– Похолодало, Катерина Петровна! – бодро сказал Тихон и с беспокойством посмотрел на свою шапку. – Снег скоро выпадет. Оно к лучшему. Дорогу морозцем собьет – значит, и ей будет способнее ехать.

– Кому? – Катерина Петровна открыла глаза и сухой рукой начала судорожно гладить одеяло.

– Да кому же другому, как не Настасье Семеновне, – ответил Тихон, криво ухмыляясь, и вытащил из шапки телеграмму. – Кому, как не ей.

Катерина Петровна хотела подняться, но не смогла, снова упала на подушку.

– Вот! – сказал Тихон, осторожно развернул телеграмму и протянул ее Катерине Петровне.

Но Катерина Петровна ее не взяла, а все так же умоляюще смотрела на Тихона.

– Прочти, – сказала Манюшка хрипло. – Бабка уже читать не умеет. У нее слабость в глазах.

Тихон испуганно огляделся, поправил ворот, пригладил рыжие редкие волосы и глухим, неуверенным голосом прочел: «Дожидайтесь, выехала. Остаюсь всегда любящая дочь ваша Настя».

– Не надо, Тиша! – тихо сказала Катерина Петровна. – Не надо, милый. Бог с тобой. Спасибо тебе за доброе слово, за ласку.

Катерина Петровна с трудом отвернулась к стене, потом как будто уснула.

Тихон сидел в холодной прихожей на лавочке, курил, опустив голову, сплевывал и вздыхал, пока не вышла Манюшка и не поманила в комнату Катерины Петровны.

Тихон вошел на цыпочках и всей пятерней отер лицо. Катерина Петровна лежала бледная, маленькая, как будто безмятежно уснувшая.

– Не дождалась, – пробормотал Тихон. – Эх, горе ее горькое, страданье неписаное! А ты смотри, дура, – сказал он сердито Манюшке, – за добро плати добром, не будь пустельгой… Сиди здесь, а я сбегаю в сельсовет, доложу.

Он ушел, а Манюшка сидела на табурете, подобрав колени, тряслась и смотрела не отрываясь на Катерину Петровну.

Хоронили Катерину Петровну на следующий день. Подморозило. Выпал тонкий снежок. День побелел, и небо было сухое, светлое, но серое, будто над головой протянули вымытую, подмерзшую холстину. Дали за рекой стояли сизые. От них тянуло острым и веселым запахом снега, схваченной первым морозом ивовой коры.

На похороны собрались старухи и ребята. Гроб на кладбище несли Тихон, Василий и два брата Малявины – старички, будто заросшие чистой паклей. Манюшка с братом Володькой несла крышку гроба и не мигая смотрела перед собой.

Кладбище было за селом, над рекой. На нем росли высокие, желтые от лишаев вербы.

По дороге встретилась учительница. Она недавно приехала из областного города и никого еще в Заборье не знала.

– Учителька идет, учителька! – зашептали мальчишки.

Учительница была молоденькая, застенчивая, сероглазая, совсем еще девочка. Она увидела похороны и робко остановилась, испуганно посмотрела на маленькую старушку в гробу. На лицо старушки падали и не таяли колкие снежинки. Там, в областном городе, у учительницы осталась мать – вот такая же маленькая, вечно взволнованная заботами о дочери и такая же совершенно седая.

Учительница постояла и медленно пошла вслед за гробом. Старухи оглядывались на нее, шептались, что вот, мол, тихая какая девушка и ей трудно будет первое время с ребятами – уж очень они в Заборье самостоятельные и озорные.

Учительница наконец решилась и спросила одну из старух, бабку Матрену:

– Одинокая, должно быть, была эта старушка?

– И-и, мила-ая, – тотчас запела Матрена, – почитай что совсем одинокая. И такая задушевная была, такая сердечная. Все, бывало, сидит и сидит у себя на диванчике одна, не с кем ей слова сказать. Такая жалость! Есть у нее в Ленинграде дочка, да, видно, высоко залетела. Так вот и померла без людей, без сродственников.

На кладбище гроб поставили около свежей могилы. Старухи кланялись гробу, дотрагивались темными руками до земли. Учительница подошла к гробу, наклонилась и поцеловала Катерину Петровну в высохшую желтую руку. Потом быстро выпрямилась, отвернулась и пошла к разрушенной кирпичной ограде.

За оградой, в легком перепархивающем снегу лежала любимая, чуть печальная, родная земля.

Учительница долго смотрела, слушала, как за ее спиной переговаривались старики, как стучала по крышке гроба земля и далеко по дворам кричали разноголосые петухи – предсказывали ясные дни, легкие морозы, зимнюю тишину.

В Заборье Настя приехала на второй день после похорон. Она застала свежий могильный холм на кладбище – земля на нем смерзлась комками – и холодную темную комнату Катерины Петровны, из которой, казалось, жизнь ушла давным-давно.

В этой комнате Настя проплакала всю ночь, пока аа окнами не засинел мутный и тяжелый рассвет.

Уехала Настя из Заборья крадучись, стараясь, чтобы ее никто нз увидел и ни о чем не расспрашивал. Ей казалось, что никто, кроме Катерины Петровны, не мог снять с нее непоправимой вины, невыносимой тяжести.

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s